Жена, облеченная в солнце
  Home  
Свящ. Писание     ru     en  
       
 
 
. Загрузить
zip-file
Главная
+ Категории
+ Явления
Ла-Салетт
Фатима
Борен
Хеде
Гарабандал
Зейтун
Акита
Меллерей
Меджугорье
История
Апостасия
Коммунизм
1000 лет
Библия
Богородица
Толкования
Молитва
Розарий
Обожение
Сердце
Жертва
Церковь
Общество
Природа
Персоналии
Тексты
Статьи
Указатель
Ссылки
Литература
email
 
Флоровский. О жертве Церковь. Персоналии Булгаков, Сергий

Философ и богослов Павел Александрович Флоренский

Рождение: 22 января 1882; Евлах, Елисаветпольская губерния, Российская империя
Смерть:  8 декабря 1937; захоронен под Ленинградом

Па́вел Алекса́ндрович Флоре́нский — русский православный священник, богослов, религиозный философ, учёный, поэт.

Краткая биография о. П.А. Флоренского

Павел Александрович Флоренский родился 9 января (по старому стилю) 1882 г. в Закавказье, возле местечка Евлах, Елисаветпольской губернии (ныне - Азербайджан), в семье инженера-путейца. Отец - Александр Иванович Флоренский; мать - армянка Ольга (Саломия) Павловна Сапарова (Сапарьян), из древнего армянского рода.

В 1893-99 гг. учился во Второй тифлисской гимназии, окончил ее с золотой медалью, по ее окончании поступил на физико-математическое отделение Московского университета. Во время учебы в университете познакомился с поэтом Андреем Белым, а через него и с другими литераторами (В.Я. Брюсов, К. Д. Бальмонт, Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, А. А. Блок); сблизился с "Братством христианской борьбы" (В. Эрн, А. Ельчанинов, С. Булгаков, В. Свенцицкий). Писал статьи для журналов "Новый путь" и "Весы".

В 1904 г. окончил университет и был оставлен при кафедре, стал писать кандидатское сочинение по теме "Об особенностях плоских кривых, как местах нарушения непрерывности". В 1904 г. познакомился со старцем епископом Антонием, жившем тогда в Донском монастыре, тот посоветовал ему поступить в Московскую Духовную академию. В сентябре 1904 г. поступил в Академию и переселился в Сергиевский Посад. Духовно сблизился со старцем, иеромонахом Гефсиманского скита аввой Исидором. Ближайшим другом его в это время был С. С. Троицкий, с ним он жил в одной келье, с ним ездил в Зосимову пустынь и отдыхал летом на Кавказе.

В марте 1906 г. в храме Московской Духовной академии произнес проповедь "Голос крови" по поводу казни лейтенанта Шмидта, за это был арестован и на неделю помещен в Таганскую тюрьму.

Будучи на четвертом курсе, 17 сентября 1908 г. прочитал две пробные лекции по истории философии, и 23 сентября был утвержден в качестве и. о. доцента кафедры истории философии. Преподавал до 1919 г. (до закрытия академии).

В 1910 г. женился на Анне Михайловне Гиацинтовой. В 1911 г. рукоположен во диаконы, затем в священники (не занимая приходской должности). Служил в домовой церкви приюта Красного Креста в Сергиевом Посаде.

С сентября 1911 г. по май 1917 г. работал редактором "Богословского вестника".

В 1908 г. первый вариант книги "Столп и утверждение Истины" был защищен им в качестве кандидатского сочинения по теме "О религиозной истине". Первоначальная тема магистерской диссертации - комментированный перевод на русский язык богословско-философских творений Ямвлиха. В мае 1910 г. ему был продлен срок подготовки магистерской диссертации на один год, и он принял предложение профессора В.И. Введенского переработать для диссертации кандидатское сочинение. В 1914 г. защитил магистерскую диссертацию "О духовной истине" (книга "Столп и утверждение Истины") - 19 мая 1914 г. был утвержден в звании магистра богословия и в звании экстраординарного профессора на кафедре истории философии.

На войну с Германией отреагировал тем, что в 1915 г. уехал на фронт в качестве полкового священника военно-санитарного поезда.

После Октябрьской революции Флоренский работает ученым секретарем комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры, преподает в Сергиевском институте народного образования (читал лекции по физике и математике), принимает участие в деятельности Всероссийской ассоциации инженеров и Русского общества электротехников.

С 1920 г. работал в различных государственных учреждениях. Был заведующим научно-техническими исследованиями завода "Карболит" (занимался технологией пластмассы); с 1921 г. работал в Главэнерго ВСНХ РСФСР, старшим научным сотрудником комитета электрификации СССР; был профессором Высших художественных технических мастерских (ВХУТЕМАС) по кафедре "Анализ пространственности в художественных произведениях" (до 1924 г. читал лекции по теории искусств); с 1920 г. - зав. отдела материаловедения Государственного экспериментального электротехнического института; с 1924 г. - зав. лаборатории испытания материалов; в 1930 г. назначен помощником директора Государственного экспериментального электротехнического института по научной части. Изучал на Кавказе возможности производства плавленого базальта. В 1927-28 гг. участвовал в редактировании "Технической энциклопедии" (в 23 томах, 1927-1931 гг.) - член общей редакции и редактор отдела "Материаловедение", автор 127 статей.

В 1921 г. был закрыт Сергиево-Посадский храм, где Флоренский служил священником.

21 мая 1928 г. был арестован, 8 июня сослан в Нижний Новгород, где работал в радиолаборатории, но уже в сентябре благодаря хлопотам Е. Н. Пешковой вернулся домой. В феврале 1932 г. снова арестован, 26 июля осужден "тройкой" по ст. 58, п.10-11, на десять лет исправительно-трудовых лагерей, 13 августа отправлен в лагерь "Свободный". 1 декабря прибыл в лагерь и был определен работать в научно-исследовательском отделении БАМЛАГа. 10 февраля 1934 г. отправлен в Сковородино на опытную мерзлотную станцию. Здесь он занимался работами, легшими в основу книги Н. И. Быкова и Н. П. Каптерева "Вечная мерзлота и строительство на ней" (1940).

В 1934 г. в лагере его посетили жена и дети. С ними было передано предложение от Чехословацкого правительства договорится с правительством СССР о выезде Флоренского в Чехословакию. Он ответил решительным отказом. После посещения семьи был отправлен (1 сентября) в Соловецкий лагерь (3-я часть 8-го Соловецкого отделения "Беломорканала"). В лагере работал на заводе йодпрома, где занимался проблемой добычи йода и агар-агара из морских водорослей, получил на этих исследованиях более десяти патентов.

В 1937 г. вторично осужден особой тройкой УНКВД по Ленинградской области, вслед за чем, предположительно, расстрелян.

В 1958 г. реабилитирован постановлением Московского городского суда. По запросу суда Невский ЗАГС г. Ленинграда дал информацию, что П.А. Флоренский умер 15 декабря 1943 г. По запросу семьи в Управление КГБ СССР в 1989 г. Калининский ЗАГС г. Москвы дал официальную информацию о смерти 8 декабря 1937 г.

Государство нуждается в религиозном углублении жизни

Православная церковь в своем современном [виде] существовать не может и неминуемо разложится окончательно; как поддержка ее, так и борьба против нее поведет к укреплению тех устоев, которым время уйти в прошлое, и вм[есте с тем] задержит рост молодых побегов, которые вырастут там, где сейчас их менее [всего ждут]. Когда религиозными началами забивали головы — в семинариях воспитывались наиболее активные безбожники. Когда религию навязывают — от нее отворачиваются, потому что для восприятия предметов религии требуются соответственные [условия]. Но когда религии не будет, тогда начнут тосковать. Это будет уже не старая и безжизненная религия, а вопль изголодавшихся духом, которые сами, без понуканий и зазываний создадут свою религиозную организацию. Это будет через 10 — 15 лет, а до тех пор должна быть пауза, пустота и молчание. Тогда-то […] по конфессиональным расчетам […] были, будут делаться расценки […] конфессий и религий. До тех же пор — никаких льгот, никаких преимуществ, никаких гонений. Государство не должно связывать свое будущее с догнивающим клерикализмом, но оно нуждается в религиозном углублении жизни и будет ждать такового.

Научное творчество основано на интуиции

Нельзя плодотворно научно работать с помощниками, которые не согласны со своим руководителем, не понимают его с полуслова, а тем более — если они внутренне борются против него, его планов, его подхода к изучаемым явлениям. Научное творчество, пока оно еще не воплотилось, основано на интуиции, на смутном брожении мысли, таящемся весьма глубоко. Даже преждевременная формулировка в слове может остановить или искривить творческий процесс, а тем более преждевременная критика, недоброжелательство, даже советы.

Осуществление святости в личной жизни

Согласно Н.А.Бердяеву отец П. Флоренский поглощен идеей святости. У него и ему подобных “всякий творческий и религиозный порыв пресекается требованием предварительного осуществления в личной жизни совершенного православия и святости” (Николай Бердяев).

Отец П. Флоренский представляет прямую противоположность Хомякову. Он проповедует православие как факт, как данность. Но в нем чувствуется не столько факт православия, сколько идея этого факта, очень сложная и совсем не непосредственная конструкция православия как факта, перед которым должно склониться. Отец П. Флоренский по истокам своим совсем не бытовой православный, не простой и не непосредственный православный, подобно Хомякову; он все обращается в православие, как во что-то для него трансцендентное и далекое. Отец П. Флоренский — стилизатор православия, эстетизирующий православный быт до мелочей. Все время чувствуется, что он parvenu в православии, и именно потому-то он и хочет быть православнее самого православия. Это производит столь же неприятное впечатление, как и усердие parvenu на высших бюрократических постах. Эстетство в реконструировании бытового православия всегда бывает очень антиэстетично. Такие построения, как у отца П. Флоренского, связаны с эстетико-мистическим любованием и смакованием, свойственным упадочности, в них чувствуется огромная усталость. К факту православия, как непосредственной жизни, был ближе Хомяков. Отец Флоренский же живет идеей факта, его вторичным, эстетическим отражением. Хомяков мог позволить себе утверждать идею православия, ставить задачи православию, потому что был творческим участником в жизни православия.

Отец Флоренский же на творческое участие не способен. Факт он берет статически, а не динамически, и любуется им эстетически, как усталый упадочник. Он так же не способен на творческую жизнь внутри Церкви, как не способен был на нее Гюисманс. Но он не обладает искренностью последнего и достаточно хорошим вкусом и потому сбивается на проповедничество. Он — человек реставрации, со всей усложненностью реставрационной мысли. Он отравлен ядами, порожденными сложными счетами с самим собой. И то, что порождается его бегством от самого себя, он делает предметом проповеди для других.2 Он должен был бы остаться субъективным писателем, и переход к учительству есть его падение.

Отношение отца П. Флоренского к Церкви есть отношение раба, полного страхов и ужасов. Но этот рабий страх и есть величайшая отрава нашей церковной жизни. И ни в чем так не нуждается наша церковная жизнь, как в появлении людей высшего религиозного достоинства и высшей религиозной свободы. Холопство уже довело русскую Церковь до страшного унижения. Отец Флоренский хотел бы мистически оправдать и укрепить состояние ползучести. На всей концепции его лежит печать духовного плебейства. Религия Христа для него религия послушания, а не религия любви. И духа Христова, интимного чувства Христа нельзя найти ни в одной его строчке. Он больше верит в антихриста и пугает им себя и других.

Хомяков же был одним из самых благородных людей, каких только знала история русской мысли.3 Он не был эстетом, но образ его эстетически прекрасен. В Хомякове очень развито было чувство человеческого достоинства, человеческой чести. Мысли Хомякова о православии в высшем смысле этого слова господские, а не рабские мысли. Как истинный, благородный и полный достоинства господин в царстве духа, он не мог унизиться до мистического оправдания пресмыкательства.

В отце П. Флоренском нет никаких признаков чувства достоинства человека, как господина, а не раба. Нет в нем и того особенного чувства достоинства священника, пастыря Церкви, которое не может мириться с унижением Церкви. Он слишком занят самоспасением. Господин, как духовная категория, — не рабовладелец, а свободный, самоуправляющийся, имманентист в отношении к своей святыне, творец в религиозной жизни, иерархически зрелый. В отце Флоренском же чувствуются века гнета и покорности, приспособления к рабьему состоянию, страх перед собственными и чужими рабьими бунтами. Отец Флоренский открывает в Хомякове опасный уклон к имманентизму. Но это и есть в нем уклон к религиозной свободе, не до конца доведенный. Имманентизм, глубоко продуманный, и есть религия свободы и свободных. Трансцендентизм же есть религия необходимости. Великая духовная реформа, которая нужна России как спасение и в ее церковной, и в ее государственной жизни, и будет углубленным переходом к имманентизму, к радикальному сознанию творческого призвания и господского достоинства человека.

Отец П. Флоренский и ему подобные подавлены и раздавлены идеей святости. Всякий творческий и религиозный порыв пресекается требованием предварительного осуществления в личной жизни совершенного православия и святости. Такая настроенность очень характерна для религиозной усталости. Вся творческая жизнь Церкви в прошлом никогда не осуществлялась такими путями. Это — упадочное настроение, выражение религиозной немощи; оно обрекает на пассивную зависть к былым религиозным эпохам, к старой святости. Дерзновение творческого почина всегда было достижением большего религиозного совершенства. Образам пророчества принадлежит не меньшее место в религиозной жизни, чем образам святости. И мы должны бороться с упадочными и реставрационными течениями и настроениями во имя динамики жизни в Церкви. В этих современных течениях и настроениях нельзя не видеть отречения и измены пророческому духу русской литературы, русской мысли, русских религиозных исканий. Торжество отца П. Флоренского было бы крахом русской идеи, которую Россия призвана нести в мир. Отец Флоренский явно вступает на путь Великого Инквизитора. «Мы не с тобой, а с ним, вот наша тайна!» Тайна эта и есть отрицание религиозной свободы. Священническая ряса и смиренно опущенные вниз взоры не спасут от разоблачения этой антихристианской тайны. Он в глубине сердца своего отрекся от тайны Христа: «Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за Тобой, прельщенный и плененный Тобой. Вместо твердого древнего закона, — свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ пред собою». И нужно признать большой заслугой отца П. Флоренского, что он ясно ставит перед русским религиозным сознанием выбор двух путей.


2 Все это очень чувствуется, когда читаешь его замечательную в своем роде книгу «Столп и утверждение истины».
3 См. характеристику личности Хомякова в моей монографии «А.С. Хомяков». Изд. «Путь», 1912 г.

“Я принимал за это время удары за вас,
так хотел и так просил Высшую Волю”

г. Загорск (б. Сергиев)
Московской области
Пионерская ул., д. 19
Анне Михайловне Флоренской

Ст. Сковородим Уссурийской ж. д.
Опытная Мерзлотная Станция


1934.III.18. 2 часа ночи. Сковородино, ОМС.
Дорогая Аннуля, если бы вы могли чувствовать и понимать, как я люблю всех вас и как страдаю за вас, то вам было бы Легче. Но я не знаю, чем помочь вам и не знаю даже, чем выразить свою любовь. Знайте только, что вы для меня дороже жизни, и я всем бы пожертвовал для вас, лишь бы вам было легко и хорошо. Но я не умею и не привык говорить об этом, и потому не находится слов, чтобы высказать свое чувство. Каждого из вас я мысленно по многу раз в день представляю себе и ласкаю, как могу, и по каждому сердце болит по своему. Скажи об этом детям, как умеешь. Писать им не могу, да они еще малы, все, начиная с Васюшки, и не поймут моих слов, — может быть поймут когда-нибудь потом, когда вырастут. Крепко-крепко целую каждого из вас, но не знаю, чем мог бы порадовать. Да и писать не о чем, так живу без событий, если не считать событиями явления в кристаллах и различные новые явления при замерзании воды и грунтов. Мне тяжело, что живется спокойно и мирно, когда вы, мои дорогие, страдаете. Я принимал за это время удары за вас, так хотел и так просил Высшую Волю. Но вот опять вам тяжело, и я не могу облегчить ваше положение. Те пустяки денежные, которые я посылаю вам, конечно мало принесут вам пользы, но мне хочется, чтобы вы знали о моей заботе, поскольку она возможна. Беречь деньги мне негде, тратить — не на что, питаюсь я не только достаточно, но и чрезмерно, так что часть своей еды каждый день отдаю кому-нибудь. И на Лубянке было также, я раздавал пищу. Особенно приятно мне было давать мальчишкам, которые были голодны и которые напоминали мне о моих собственных. Что касается сбережений на лето, то не стоит думать о сбережениях и урезывать себя. Пожалуйста не скупитесь, деньги тратьте и по возможности не голодайте. Придет лето, и что-нибудь с денежными делами сделаете помимо того, что получаете сейчас.

Относительно книг я принял кое какие меры, посмотрим, что из этого выйдет: Во всяком случае, не унывайте. Скажи деткам, что как-нибудь устроятся наши дела, пусть живут бодрее и радостнее настоящим.

Священник о. Павел Флоренский
С. Н. Булгаков

Получено на днях прямое подтверждение вести о смерти великого русского богослова и мыслителя — священника о. Павла Флоренского. Он скончался в Соловках, после 10-летней ссылки в места отдаленные, — от Восточной Сибири до Белого моря.

Из всех моих современников, которых мне суждено было встретить за мою долгую жизнь, он есть величайший, и величайшим является преступление поднявших на него руку, обрекших его хуже чем на казнь, но на долголетнее мучительное изгнание и медленное умирание. Он отошел, озаренный ореолом больше чем мученика, но исповедника имени Христова в антихристово гонение. Посему и эта смерть исполняет душу не только потрясающей скорбью, как одно из самых мрачных событий русской трагедии, но она есть и духовное торжество, как одно из тех, о которых сказано Тайнозрителю: «Отныне блаженны мертвые, умирающие о Господе, ей, говорит Дух, они упокоятся от трудов своих, и дела их идут вслед за ними» (Откр. XIV, 13).

Мне суждено здесь, в чуждой земле, ныне свидетельствовать перед не знавшими его о величии и красоте его духовного образа. Но никогда я не чувствовал в такой мере бессилие своего слова, как перед лицом этого своего долга. Отец Павел был для меня не только явлением гениальности, но и произведением искусства: так был гармоничен и прекрасен его образ. Нужно слово, или кисть, или резец великого мастера, чтобы о нем миру поведать. При этом он сам не только родился таким, но был и собственным произведением духовного художества, для чего ему была присуща вся тонкость духовного и художественного вкуса. Черты его внешнего лика запечатлены на известном нестеровском портрете: благодатная тихость и просветленность, образ как бы некоего небожителя, который, однако, был сыном и земли, ее тягости изведал и преодолел. В нем вовсе не было идиллической наивности и примитивности, это и о нем могло быть сказано: «О, бурь заснувших не буди, под ними хаос шевелится». Но он любил ее, эту родную землю, как всечеловеческую матерь, древнюю Деметру, но вместе знал и чтил ее как святую Богоземлю, Пречистую и Преблагословенную, которой он так поклонялся (см. его посвящение «Столпа»: «Всеблагоуханному и Пречистому Имени Девы и Матери»).

Извне он был скорее нежного и хрупкого сложения, однако обладал большой выносливостью и трудоспособностью, отчасти достигнутой и огромной аскетической тренировкой. Я был свидетелем этой его аскетической самодисциплины, как и его трудового научного подвига: обычно он проводил ночи за работой, отходя ко сну лишь в 3—4 часа пополуночи, но при этом сохраняя всю свежесть ума в течение дня, и то же можно сказать и об его пищевом режиме. И все это было в нем не только голосом его духовной стихии, но и делом железной воли и самообладания. Слабый от природы, в те годы, когда я знал о нем (увы, нашей разлуке исполнилось уже четверть века), он, насколько я помню, вообще никогда не болел, ведя жизнь, исполненную аскетических лишений.

Когда о. Павел где-либо появлялся, он естественно привлекал к себе внимание, по крайней мере людей зрячих, как до своего священства, так и, особенно, после него. В его лице было нечто восточное и нерусское (мать его была армянка). Мне же духовно в нем виделся более всего древний эллин, а вместе еще и египтянин; обе духовные стихии он в себе носил, будучи их как бы живым откровением. В его облике, в профиле, в отражении лица, в губах и носе было нечто от образов Леонардо да Винчи, что всегда поражало, но вместе и… Гоголя. Помню, как мы, знавшие его и присутствовавшие при открытии памятника Гоголю в Москве (Эрн, А. Белый и др.), впервые увидавшие его после снятия закрывавшей его завесы, так и ахнули: «Павлуша!» (так называли его друзья и сверстники, школьные товарищи по Тифлисской гимназии, ныне оба отошедшие уже: В. Ф. Эрн и о. Александр Ельчанинов). И при этой внешности, мимо которой нельзя пройти, ее не заметив, в ней не было ничего вызывающего, аррогантного.

Это же было и в голосе, и в речи: о нем всегда просилось на уста шекспировское слово (Гамлета об Офелии): у него был нежный, тихий голос, большая прелесть (не только в женщине, но в данном случае и в мужчине). Однако в этом голосе звучала и твердость металла, когда это требовалось. Вообще, самое основное впечатление от о. Павла было силы, себя знающей и собою владеющей. И этой силой была некая первозданность гениальной личности, которой дана самобытность и самодовлеемость при полной простоте, естественности и всяческом отсутствии внутренней и внешней позы, которая всегда есть претензия внутренней немощи. И в путях духовного развития и самоопределения мы наблюдаем в о. Павле эти же самые черты. Можно сказать в известном смысле, что о. Павел сам себя сделал, пойдя своим собственным путем.

Он родился и вырос в культурной семье (отец его был образованный инженер) и воспитывался он в атмосфере Бетховена и Гете, но вне религии. Являясь духовным аристократом по воспитанию, он был до известной степени и эстетом. По окончании гимназии, где он поражал учителей своими математическими способностями, тогда уже исследовательскими, он поступил на математический факультет Московского университета, по окончании которого был оставляем при нескольких математических кафедрах (и еще долго спустя не могли забыть московские физики и математики одаренного студента). Вместо всего этого о. Павел, резко изменяя свой жизненный путь, поступает в Московкую Духовную академию студентом (у Троицы Сергия), принимая послушание нового научного богословского труда, а вместе и религиозного подвига. Когда и как в нем произошел религиозный переворот, я не имею точных данных. Я узнал его уже после него.

В научном облике о. Павла всегда поражало полное овладение предметом, чуждое всякого дилетантизма, а по широте своих научных интересов он является редким и исключительным полигистром, всю меру которого даже невозможно определить за отсутствием у нас полных для этого данных. Здесь он более всего напоминает титанические образы Возрождения: Леонардо да Винчи и др., может быть, еще Паскаля, а из русских же больше всего В. В. Болотова. Я знал в нем математика и физика, богослова и филолога, философа, историка религий, поэта, знатока и ценителя искусства и глубокого мистика.

Последние годы перед ссылкой о. Павел читал в Москве лекции по электричеству и теории перспективы. Говорят, что даже во время ссылки в Соловках он, со своей всепожирающей пытливостью ума, изучал морские водоросли. При невозможности это проверить, пусть это будет миф, естественно возникающий около личности, по-своему также мифической. И все это богатство даров и, очевидно, достижений, сокрыто, а может быть, и погребено варварством, духовным нашествием гуннов на русскую землю, раздавлено чугунным прессом «советской власти» вместе с миллионами человеческих жизней.

Мне неизвестно, что уцелело из его научного и литературного наследия, но уже тогда, в годы нашей общей жизни, то есть четверть века назад, я знал, что у него в письменном столе лежат несколько готовых исследований (об именах и переименованиях, разные философские и богословские курсы, математические и другие труды). Он вообще как-то мало интересовался их публикацией. Но я лично считаю, что книга «Столп и утверждение Истины», которая заслуженно прославила его имя в богословии, есть еще юношеское произведение и вовсе не последнее и единственное его слово из всего, что он унес с собою в далекую свою могилу. Однако в мире творческом ничто не пропадает из подлинных духовных ценностей, даже и погибающее здесь, на земле, «дела их следуют за ними», и семя их и в том мире прорастет…

Однако все, что может быть сказано об исключительной научной одаренности о. Павла, как и о его самобытности, в силу которой он всегда имел свое слово как некое откровение обо всем, является все-таки второстепенным и несущественным, если не знать в нем самого главного. Духовным же центром его личности, тем солнцем, которым освещались все его дары, было его священство.

В. В. Розанов, который, однажды узнав о. Павла, затем не мог уже от него оторваться, как от источника жизни (я знаю, что у о. Павла хранилась огромная и значительная по содержанию с ним переписка, в которой они вместе погружались в мистические глубины еврейского вопроса), написал мне однажды о нем тоже совершенно гениальное по силе и выразительности письмо (не знаю, уцелело ли оно в Москве). Я помню из него только одно слово. — В качестве самого существенного его определения В. В. Розанов сказал: он есть ίερεύς (именно по-гречески), священник. И это было именно так. Священство о. Павла, как и все в его жизни (помимо того, что над ним совершила сатанинская антихристианская злоба), также было его собственным самоопределением, которое извне как будто совершенно противоречило всей его жизненной обстановке. Такое юродство, как ряса, одинаково не снилось ни его отцу-инженеру, ни гимназическим, ни университетским его учителям. Оно даже вовсе не вытекало с необходимостью из факта поступления в Духовную академию, но таков был внутренний его голос, избрание и призвание.

Само по себе оно не имело для себя примеров и в истории русской интеллигентской общественности. Последняя еще знает отдельные случаи принятия священства, связанного с переходом в католичество, в аристократическом и светском конвертирстве, но отнюдь не в сермяжном, мужицком православии. Можно сказать, что о. Павел своим примером впервые проложил этот путь в наши дни именно для русской интеллигенции, к которой он исторически, конечно, все-таки принадлежал, хотя всегда и был свободен от «интеллигентщины», враждовал с нею. Он своим рукоположением фактически делал ей известный вызов, конечно, вовсе о том не думая. По этому же пути, но уже после о. Павла, пошли люди известного духовного и культурного склада. Они идут с ним и вслед за ним, сами то сознавая, а иногда и не сознавая. До сих пор священство являлось у нас наследственным, принадлежностью «левитской» крови, вместе и известного психологического уклада жизни, но в о. Павле встретились и по-своему соединились культурность и церковность, Афины и Иерусалим, и это органическое соединение само по себе уже есть факт церковно-исторического значения.

Чего же искал в священстве о. Павел? Это не было призвание к пастырству и учительству, хотя, разумеется, он их не отрицал, но прежде всего и больше всего влечение к предстоянию Престолу Господню, служению литургически-евхаристическому. Сначала о. Павел стремился — может быть, несколько отвлеченно и идеологически — получить деревенский приход близ Сергиева Посада, так, однако, чтобы совмещать сельское священство с профессорством в Духовной академии, где ему была поручена кафедра духовной философии (рутина и здесь оказалась сильнее существа дела, и о. Павел был отстранен от кафедр чисто богословских), но затем он получил для себя небольшой домовый храм общины Красного Креста в Сергиевом Посаде, разумеется, до 1918 года, с которого уже начинается его священническая бесприютность. После этого, очевидно, не могло не прерваться рано или поздно и его священническое служение. Однако и большевистская Москва помнит его читающим научные лекции в рясе и в кресте. Не скажу точно года его рукоположения — кажется, это было около 1910 года. Незадолго до рукоположения совершилось и его вступление в брак, для близких его по-своему неожиданное. Его аскетический путь первоначально вел его к монашеству, но затем аскеза в монастыре сменилась аскезой в семье. Он стал главой семьи, заботливым и нежным отцом нескольких детей. Разлука с ними и тревога о них, очевидно, была и особым крестом его в изгнании.

В своем рукоположении о. Павел перешагнул через то препятствие, которым для нас, вернувшихся к Церкви, так сказать, «интеллигентов», являлась зависимость Церкви от государства, цезарепапизм. В своей исключительной почвенности — несмотря и даже вопреки его полурусской крови — о. Павел был, точнее, хотел быть и политически скорее консервативным, хотя это в нем и соединялось с апокалиптическим и эсхатологическим чувством жизни, «не имеющей зде пребывающего града, но грядущего взыскующей». В то время, когда вся страна бредила революцией, а также и в церковных кругах возникали одна за другой, хотя и эфемерные, церковно-политические организации, о. Павел оставался им чужд — по равнодушию ли своему вообще к земному устроению или же потому, что голос вечности вообще звучал для него сильнее зовов временности. Обновленческое движение в среде русского духовенства, позднее выродившееся в живоцерковство, никогда не находило для себя отзвука в о. Павле, как ни страдал он от всей косности нашей церковной жизни. Его христианство не было также и «социальным», хотя тогда уже вокруг него и возникали разные его течения. Но это было в нем менее всего простым охранительством, эта внешняя оболочка соединилась с пламенным горением огненного духа, хотя и с тихим светом, из него излучавшимся. Потому он не был потрясен и тем изменением отношения Церкви и государства, которое наступило после революции.

Он оставался внутренне свободным от государства, от которого ни до, ни после революции он ничего не искал, одинаково чуждый всякого раболепства, как перед начальством сверху, так и снизу. Можно сказать, не боясь парадокса, что о. Павел прошел через нашу катастрофическую эпоху, духовно как бы ее не заметив, словно не обратив внимания на внешнюю ее революционность. Это равнодушие выражалось и в его лояльности «повиновения всякой власти», парадоксальном «священнокнутии». Однако при этом нужно знать всю подлинную меру его свободолюбия, которое одинаково умело не только повиноваться, но и не подчиняться, конечно, в том, что являлось для него существенным и главным.

Став священником и возложив на себя во всей полноте ответственность всей канонической и иерархической дисциплины, о. Павел остался свободен и чужд слепому повиновению за страх, а не за совесть, признанию ее «infallibilitas.» Он оставался свободен и в своем богословствовании, которое, однако, органически в нем было пропитано его церковностью, вдохновлялось у алтаря.

Он не дожил до того прямого гонения на софиологию, которое пришло уже позже, но, конечно, готов был принять его со всеми его последствиями.

Когда началось гонение на почитателей Имени Божия («имяславие»), о. Павел отдал свою богословскую силу на поддержку богословски беспомощного, но мистически правого движения имяславцев. Его духовное бесстрашие я мог бы подтвердить также и на основании некоторых биографических данных. К нему вообще можно применить немецкое выражение: nur für schwindelfreie möglich, и он остался schwindelfrei и в своем священстве. Характерно было то, что его можно было встретить не только в келии аввы Исидора, у старцев Зосимовой пустыни, у еп. Антония, жившего на покое в Донском монастыре, но и в разных домах нашей тогдашней Московской «Флоренции», писателей и поэтов, иногда таких, где, казалось, трудно этого было и ожидать, он являлся и желанным гостем и ночным собеседником. При всей своей церковности и литургичности он оставался совершенно свободен и от ханжества и от стильного «поповства», умея интересоваться вещами по существу. Поэтому же он не находил себе настоящего места и в академической среде с особой ее атмосферой.

Оставаясь совершенно далек богословского «модернизма», то есть рационализма, он не был, конечно, ему чужд в лучшем, подлинном смысле, признавая, что каждая эпоха истории имеет не только право на существование, но и закон своей жизни, особые требования творческого ее восприятия, и вследствие чего верность его преданию и не превращается в косное охранительство.

Когда богословские академии оказались закрыты советским правительством, мы вместе с о. Павлом стали деятельно обсуждать проект устройства вольной «религиозно-философской» академии по измененной и расширенной программе и для этого осуществления искали средств и возможностей. Однако жизнь на эти проекты с жестокостью ответила по-своему, для о. Павла заточением, завершившимся исповеднической кончиной, для меня — пожизненным изгнанием на чужбину. Таковы явились пути и веления Промысла Божия. Но и в нашем теперешнем парижском начинании, возникшем в культурных развалинах русской жизни, хочется видеть, конечно, если не полноту, то хотя некоторый слабый отблеск и наших московских замыслов, а в том, что зовется условно «парижским богословием», находить начала, роднящие и с вдохновениями о. Павла, и его духовное с нами как бы соучастие.

Однако полное цветение и плодоношение возможно лишь на родной земле и под ее солнцем, и оторванное от почвы оранжерейное растение, даже если растет, то неизбежно хиреет. Отцу Павлу было органически свойственно чувство родины. Сам уроженец Кавказа, он нашел для себя обетованную землю у Троицы Сергия, возлюбив в ней каждый уголок и растение, ее лето и зиму, весну и осень. Не умею передать словами то чувство родины, России, великой и могучей в судьбах своих, при всех грехах и падениях, но и в испытаниях своей избранности, как оно жило в о. Павле. И, разумеется, это было не случайно, что он не выехал за границу, где могла, конечно, ожидать его блестящая научная будущность и, вероятно, мировая слава, которая для него и вообще, кажется, не существовала. Конечно, он знал, что может его ожидать, не мог не знать, слишком неумолимо говорили об этом судьбы родины сверху донизу, от зверского убийства царской семьи до бесконечных жертв насилия власти. Можно сказать, что жизнь ему как бы предлагала выбор между Соловками и Парижем, и он избрал… родину, хотя то были и Соловки, он восхотел до конца разделить судьбу со своим народом. О. Павел органически не мог и не хотел стать эмигрантом в смысле вольного или невольного отрыва от родины, и сам он и судьба его есть слава и величие России, хотя вместе с тем и величайшее ее преступление.

Четверть века уже прошло с тех пор, как мы расстались с о. Павлом, выходя из московского храма после последней нашей совместной литургии. И все, что сказано выше о нем, суть впечатления лишь первых десятилетий этого века, уже отдаленного прошлого. Тем не менее я не чувствую себя остающимся в некоем неведении о нем, ибо для меня и минувшие, вместе прожитые годы дали навсегда сохранить в душе этот образ, как бы отлитый из бронзы, подобно памятнику. Но, конечно, превосходит всякие силы поведать о нем, его не видя и не чувствуя непосредственно.

Для того чтобы рассказать о гении, который есть ведь некое чудо природы, надо самому быть им или, по крайней мере, иметь способность вообразить его образ силою вчувствования. Будем надеяться, что найдутся те, которые соберут драгоценные крупицы воспоминаний о нем за истекшую четверть века, хотя и все они будут стоять перед одною и тою же неодолимой трудностью: настоящее творчество о. Павла не суть даже книги, им написанные, или его мысли и слова, но он сам, вся его жизнь, которая ушла уже безвозвратно из этого века в будущий. И только те, кто верит и знает, что жизнь творчества продолжается и за гробом, что и там возможно участие в жизни здешней, те имеют христианскую надежду его встретить в родине вечной, в России умопостижимой, в веке грядущем, в котором ничто истинно ценное не пропадает, но умножается, и дела праведника идут за ним… Предо мной неотвязно стоит воспоминание, а вместе и предзнаменование грядущих событий и свершений. Это — портрет наш, писанный нашим общим другом М. В. Нестеровым (в этом году также отошедшим из этой жизни) майским вечером 1917 года, в садике при доме о. Павла. Это был, по замыслу художника, не только портрет двух друзей, сделанный третьим другом, но и духовное видение эпохи. Оба лица выражали для художника одно и то же постижение, но по-разному, одно из них как видение ужаса, другое же как мира, радости, победного преодоления. И у самого художника явилось сначала сомнение об уместности первого образа, настолько, что он сделал попытку переделать портрет, заменив ужас идиллией, трагедию благодушием. Но тотчас же обнаружилась вся фальшь и невыносимость такой замены, так что художнику пришлось восстановить первоначальное узрение. Зато образ о. Павла оказался им сразу найденным, в нем была художественная и духовная самоочевидность, и его не пришлось изменять. То было художественное ясновидение двух образов русского апокалипсиса, по сю и по ту сторону земного бытия, первый образ в борьбе и смятении (а в душе моей оно относилось именно к судьбе моего друга), другой же к победному свершению, которое ныне созерцаем… Он обрел себе свое место упокоения. Такова христианская вера и христианское упование.

Но мир как будто бы опустел без него для знавших его и любивших, стал унылым и скучным, и зовет за собой из мира ушедший.

«И взглянул я, — говорит Тайнозритель, — и вот великое множество людей, которого никто не может перечесть… стояло пред престолом и перед Агнцем в белых одеждах и с пальмовыми ветвями в руках своих… Это те, которые пришли от великой скорби… они пребывают перед престолом Бога и служат Ему день и ночь в храме Его… и отрет Бог всякую слезу с очей их…» (Откр. VII, 9-17).

И верим, в их лике зрится иерей Божий Павел, мученик и исповедник Имени Христова.

                 [март-апрель 1943 г.]

С. Н. Булгаков
Священник о. Павел Флоренский
Вестник русского христианского движения (Париж)
1971, №101/102
стр. 126–135

Мужицкая вера в заговоры…

Я кончил. Я знаю, меня могут упрекнуть: “Как это в похвальном слове Платону лектор осмелился сравнить его философию с мужицкою верой в заговоры?!”. …

Такова именно Платонова философия, эта благоуханная роза, выросшая на всечеловеческом темном черноземе, эта “темного хаоса светлая дочь”.

См. также

Ссылки

Литература

       
     
        Чтобы эти исследования продолжались,
пожалуйста, поддержите нас.
       
       
       
Контактная информация     © 2012—2018    1260.org     Отказ от ответственности